Родители, особенно отец, сердились, что дедушка об этом мне рассказывал. Помню, как однажды я пристал к матери: что такое «штрейкбрехер» и «минолиер». Последнего слова она не могла мне объяснить, и, когда отец пришел домой, я спросил у него.
– Минолиер? От кого ты это слышал? – удивился он.
– От дедушки.
– А! Это, наверное, миллионер!
Отец рассердился и раздраженно заявил, что будет требовать от дедушки быть сдержаннее в своих рассказах. «Я не хочу, чтобы он отравлял мальчику жизнь своими черными воспоминаниями!» – крикнул он и хотел было пойти наверх, к дедушке, но мать сумела успокоить его, как всегда в подобных случаях.
Пока дедушка был жив, отец всегда подозревал его в том, что он подбивает меня на самые неожиданные поступки: однажды, например, я задумал подняться на Эльбрус и целую неделю тайком собирал продукты на дорогу; в другой раз я стащил чей-то большой зонтик и, придя к отцу на аэродром, пытался спрятаться в самолете, чтобы выпрыгнуть с этим зонтиком как с парашютом, когда самолет будет пролетать над нашим домиком.
О том, что дедушка может когда-нибудь умереть, я узнал совершенно случайно, подслушав какой-то разговор родителей. Не веря им и даже посмеиваясь над их наивностью, я побежал наверх. Дедушка, большой и сильный, обрадовавшись моему приходу, подбросил меня под потолок – как это делал не раз. Но тут я заметил, как болезненно исказилось при этом его лицо, и мне самому стало так больно, что я расплакался. Я ничего не сказал, хотя дедушка долго меня расспрашивал.
Потом он заболел и вскоре слег. Приближалась весна, и я каждый день открывал в саду новые чудеса, а дедушка мог смотреть только из окна, к которому придвинули его большое старое кресло. Однажды, взбегая по лестнице, что вела к нему наверх, я услышал протяжное гортанное пение, совсем не похожее на песенки, которые пелись в школе и дома. Это была безысходно-тоскливая песнь, порожденная великой скорбью и несказанной любовью к миру, который не стоит того, чтобы его любить. Раньше я этой песни от дедушки никогда не слышал. Хотя я хорошо знал английский язык, но не понял этой странной песни. Помню, в рефрене повторялись слова о большой старой реке, по которой плывут лодки. Я поднялся по скрипучим ступенькам – песня звучала все громче – и долго стоял под дверью, а потом тихо со стесненным сердцем сошел вниз. Через три дня дедушка умер…
В последующие годы проказы и шалости, которые я теперь совершал вместе с товарищами, стали более обдуманными, хотя и не менее опасными. Отец не раз говорил, что характер у меня прямо адский, на что мать со смехом отвечала: «Из африканского ада», – и на этом, кстати сказать, все кончалось, так как каждый из них по-своему очень любил меня.
Учился я довольно хорошо, но неровно. Узнав, что стать капитаном корабля может лишь тот, кто отлично знаком с математикой и астрономией, я за несколько недель стал первым по этим предметам, но позже, когда меня заинтересовала география, я эти науки совершенно забросил.
На семнадцатом году жизни, совершенно не зная, что с собой делать, я записался наудачу на конструкторский факультет Летной академии в Пятигорске. Здесь и произошло мое знакомство с Гореловым, который читал у нас курс теоретической механики. На меня он обратил внимание не столько из-за моих способностей, к тому же довольно ограниченных, сколько благодаря моей матери. Это она в свое время спроектировала и построила здание, в котором теперь помещались кафедра и лаборатория Горелова, причем сделала это так, что, как он сам говорил, покорила его душу.
У каждого человека сохраняются в памяти отдельные вехи его жизни – знаменательное событие из детства, первая любовь, встреча с каким-нибудь поистине великим человеком, – и эти-то вехи являются как бы осями, на которых жизнь порой делает крутой поворот туда, где открываются необозримые горизонты. Такая минута наступила для меня, когда после несданного, или, как у нас говорили, засыпанного, экзамена по теоретической механике Горелов попросил меня остаться в кабинете и начал со мной беседу. Был июнь, чудесный июнь, зеленевший за окнами в саду института. Глядя мне в глаза, Горелов сказал:
– От удара металл издает звук. Роберт, я хочу, чтобы ты откровенно ответил на вопрос, который я задам тебе. Согласен?
Я не ответил, но он, очевидно, по глазам моим, понял, что отвечу, и, помолчав, продолжал:
– Чтобы быть полезным и другим, и себе, человек всегда должен находить радость в своей работе. Я знаю, у тебя хватит способностей выучить все, что нужно, даже по тому предмету, который тебя совсем не интересует. Но ведь этого в жизни недостаточно. А я уверен: ты отдашь всего себя тому делу, которое тебя увлечет. Скажи мне, что тебя увлекает?
Я не мог ответить.
Тогда, не глядя мне в глаза, Горелов прибавил тише и осторожнее, словно имел дело с чем-то очень хрупким:
– Когда ты чувствуешь себя счастливым? Говори откровенно, от этого может многое зависеть.
– Счастливым я бываю редко, – ответил я. – Это только короткие минуты, но тогда мне бывает хорошо… В последний раз это было на Джанги-Тау… Вы, должно быть, не знаете, что я член нашего альпинистского клуба и, как говорят, хороший альпинист. Были такие минуты, когда мне хотелось, чтобы они никогда не кончились и чтобы это были не каникулы, не учебный лагерь, не экскурсия, а моя жизнь – самая настоящая жизнь.
– Что это были за минуты? Расскажи подробнее, – быстро, но все еще не глядя на меня спросил Горелов.
– Когда грозила опасность, – прямо ответил я, потому что действительно так и было. – Когда я должен был взять на себя ответственность или мне нужно было решать вопрос о выборе пути, о новом, еще не проверенном варианте подъема, о новой трассе. И еще когда я принимал участие в ночной спасательной экспедиции и мне первому удалось найти пропавшего.
– Ты любишь рисковать, – строго произнес Горелов. – Я заметил это еще в то время, когда ты отвечал на мои вопросы. Но со мной у тебя ничего не вышло, потому что меня голыми руками не возьмешь. – Тут ему бы улыбнуться, но он не сделал этого. – Ты подвергал себя когда-нибудь испытанию? – спросил он, помолчав немного.
Я почувствовал прилив гордости, которой, я знаю, у меня и сейчас слишком много.
– Однажды я совсем один пробыл восемнадцать часов в ущелье Ужбы и вернулся, когда туман рассеялся. Это было мое первое испытание.
– Но не последнее, – ответил Горелов. – Разве то, что ты сделал, было необходимо?
Я заколебался, прежде чем ответить.
– Нет!
– Я так и знал! – произнес Горелов, и я только теперь понял, почему он отворачивается от меня. Он улыбался, но не мне. Улыбался чему-то своему: быть может, своей молодости, которую видел в этот миг очень близко, очень ярко. Потом, как бы вспомнив, что дело сейчас не в нем, обратил взгляд на меня, и второй раз за время нашего разговора он мне вдруг напомнил кого-то очень близкого, составлявшего как бы часть самого меня. Но кого – я не понял и испугался.
– Механики, – заговорил Горелов, – математики, астрономы и те, кто спасает заблудившихся в горах, – все одинаково нужны нам, и жизнь многое бы утратила, не будь хоть одного из них. Но помни, что жизнь человека имеет смысл только тогда, когда она кому-то приносит пользу. Великие замыслы и деяния приносят пользу всем: чужим и своим, близким и далеким, как, например, мост, построенный инженером, стихи, сочиненные поэтом. А маленькое, собственное, каждодневное – весенние прогулки, наслаждение от красивых пейзажей или даже сны – мы делим с теми, кто нам дорог. Но лишь то и другое вместе определяют в полной мере человека и его назначение. Мир существует для тебя постольку, поскольку ты существуешь для него, и все, что ты делаешь, – слышишь ли, все! – должно иметь смысл и цель не в тебе, а вне тебя. Не каждому это удается одинаково легко. Тебе легко не будет, но именно потому ты и станешь таким. И ты уже им становишься, ибо хочешь быть, как металл, звенящий от удара, – верно, Роберт?